Home Проекти Літературний Бердичів Горенштейн Фридрих. Попутчики

Горенштейн Фридрих. Попутчики

2075
0
SHARE

Горенштейн Фридрих. Искупление. Попутчики. Дом с башенкой. – М., “Азбука-Аттикус”, 2013.

fridrih_gorenshtejn__iskuplenie-_poputchiki-_dom_s_bashenkoj
Горенштейн Фридрих. Искупление. Попутчики. Дом с башенкой.

Фридрих Горенштейн – писатель и киносценарист (“Солярис”, “Раба любви”), чье творчество без преувеличения можно назвать одним из вершинных явлений в прозе XX века, – оказался явно недооцененным мастером русской прозы. Он эмигрировал в 1980 году из СССР, будучи автором одной-единственной публикации – рассказа “Дом с башенкой”. Горенштейн давал читать свои произведения узкому кругу друзей, среди которых были Андрей Тарковский, Андрей Кончаловский, Юрий Трифонов, Василий Аксенов, Фазиль Искандер, Лазарь Лазарев, Борис Хазанов и Бенедикт Сарнов. Все они были убеждены в гениальности Горенштейна, о чем писал, в частности, Андрей Тарковский в своем дневнике.

Взгляд Горенштейна на природу человека во многом определила его внутренняя полемика с Достоевским. Как отметил писатель однажды в интервью, “в основе человека, несмотря на Божий замысел, лежит сатанинство, дьявольство, и поэтому нужно прикладывать такие большие усилия, чтобы удерживать человека от зла”. Чтение прозы Горенштейна также требует усилий – в ней много наболевшего и подчас трагического, близкого “проклятым вопросам” Достоевского. Но этот труд вознаграждается ощущением ни с чем не сравнимым – прикосновением к творчеству Горенштейна как к подлинной сущности бытия…


Вершина.

О романе Фридриха Горенштейна “Попутчики”[1]

w-kojanoi-tujurke560
Фридрих Горенштейн.

Последний роман Фридриха Горенштейна названный, по свидетельству Мины Полянской, “Веревочная книга”, по-прежнему лежит в рукописи в Бременском архиве: пять папок плюс папка с зачеркнутыми вариантами. О чем и в каком жанре он написан, известно пока очень немногое; но писатель Горенштейн, как справедливо сказал о нем однажды Евгений Попов, “умел ВСЕ“. Проза и драматургия Горенштейна, созданная в эмиграции, весьма разнообразна: от повести “Муха у капли чая” (1982 год) и “философско-эротического” романа “Чок-чок” (1987 год), в которых чуть ли не впервые после Серебряного века в русской литературе упоминаются проблемы, связанные с нетрадиционными сексуальными ориентациями, до фундаментальной исторической хроники времен XVI века “На крестцах” (1994-97 годы). Поэтому трудно назвать какое-то одно произведение, наиболее характерное для творчества Горенштейна; но есть книга, где писатель Горенштейн отразился полнее всего: это “Попутчики”, изданные впервые на русском в Швейцарии в 1989 году.

“Попутчики” не слишком хорошо укладываются в обычные литературоведческие стандарты. По ограниченному размеру это скорее большая повесть. Но по полноте сюжета, по охвату событий, по сложности связей между персонажами это полновесный роман. В нем есть и судьба человека от юности до пожилого возраста, и то, что определило судьбу – коллективизация, голод, война, лагерь, послевоенное время, – и любовь, и смерть, и поразительные по глубине наблюдения автора. Соответствует ограничению и отшлифованный язык: лишних слов нет, мелодия и ритм тщательно выверены и, вместе с тем, звучат совершенно естественно, что, как считал Горенштейн, и есть главное для прозы:

“Если не поймаешь ритм прозы, то, как бы ты ни был умен, какие бы ни были у тебя мироощущения, ты прозу не напишешь, ты напишешь эссе… Ритм это колебание души, колебание сердца. Как сердце стучит, должен быть ритм”.

В “Попутчиках” сердце писателя и сердце читателя стучат в едином ритме. Роман был переведен на французский, немецкий и английский языки, притом на французском он появился даже раньше, чем по-русски. Еще до выхода переводов Горенштейн отмечал в беседе с Джоном Глэдом:

“…”Попутчики”, которые написаны здесь, пока во всяком случае, легче воспринимаются здесь. Очевидно, как-то помимо моей воли вливается дополнительно какой-то воздух Запада. Хоть я пишу о России“.

Роман читается легко – не быстро, а легко; он получился сжатым, но не тесным: авторские отступления раздвигают рамки рассказанной истории и создают ощущение эпичности. А история сама по себе проста донельзя: ночной разговор двух случайных спутников.

***

Фридрих Горенштейн написал “Попутчиков” в 1983 году и дополнил в 1985 году. А в 2011 году на одном из интернетских форумов под названием “Моя последняя прочитанная книга” содержание романа было изложено так (орфография и пунктуация сохранены):

“Речь идёт о двух послевоенных попутчиках. Ехали они всю ночь, а один из них успел рассказать почти всю свою жизнь. И в основном эта “жизнь” была в аккупированной территории Сов. Союза. Как ел человеческое мясо, как спал с женщиной о которой и не мечтал в жизни нормальной, как потерял всех и как будучи калекой выжил в этом аду”.

Профиль пользователя форума, скрывшегося за ником Aga! подсказывает, что это написала двенадцатилетняя девочка, сообщившая о своих жизненных предпочтениях кратко, но выразительно: “пофигистка”. “Попутчики” – непростое чтение для девочки-подростка, родившейся через пятьдесят четыре года после окончания войны (для сравнения расстояний во времени – за пятьдесят четыре года до рождения Горенштейна как раз завершилась русско-турецкая война: генерал Скобелев чуть было не взял Стамбул). Однако фабула романа изложена верно: значит, пофигистку не оставили равнодушной события, происходившие когда-то с поколением ее прадедов, и эмоциональный заряд, заложенный в роман писателем Горенштейном, не пропал зря.

Изложена верно – но это фабула, а не сюжет. Сюжет же – в переплетении двух характеров, калеки-провинциала Олексы Чубинца и благополучного столичного жителя Феликса Забродского. В обычной жизни их встреча маловероятна, но в романе, в пустом спальном вагоне почтово-пассажирского поезда номер двадцать семь “Киев – Здолбунов”, при свете “месячной украинской ночи”, выясняется, что эти два непохожих человека необходимы друг другу и даже немыслимы один без другого.

Олесь Чубинец – неудачник. Ему не повезло уже малым ребенком: свалился в колодец и навсегда остался хромым, по уличному прозвищу – “Рубль двадцать”. А в четырнадцать, по возрасту чуть старше читательницы-пофигистки, попал в мясорубку Голодомора и, хоть страшной ценой, но выжил, один из всей семьи. Олекса бежал в город, и даже, за год до начала войны, окончил семь классов вечерней школы рабоче-крестьянской молодежи. В то лето в городе гастролировал поразивший его воображение московский театр, и юный Саша Чубинец написал пьесу “Рубль двадцать” о любви хромого к молодой красавице и, окрыленный надеждой, послал ее в Москву. Он теперь больше говорил по-русски и уже успел прочесть кое-что из классики, особенно запомнив произведение “Записки идиота”. Отказ пришел двадцать второго июня сорок первого года – в день начала войны. Через неделю в городе были немцы, а к зиме снова заработал местный городской театр. И мечта молодого драматурга сбылась: его пьеса – в переделанном виде – наконец была принята к постановке. Но поставлена она не была; зато центральная любовная сцена между неуклюжим калекой и недоступной, не предназначенной ему женщиной – примой местной труппы Лелей Романовой – осуществилась наяву, пусть всего однажды. А потом жизнь снова повернула на привычный путь неудач: Чубинца отправили на работы в Германию, по дороге он бежал, вернулся в город после отхода немцев, за службу в театре при оккупантах был осужден, отсидел семь лет в северных лагерях и с тех пор мыкался на должности младшего администратора в провинциальных театрах. Измордованный судьбой ущербный человечек, малограмотный графоман с вечной тягой к прекрасному – даже в лагерном цеху развел цветы на подоконниках – таким увидел Олексу Чубинца его попутчик в полутьме вагона:

“…возникло лицо утончённое, какое обычно бывает у вырожденцев, отступников, лишённых своего и не обретших чужого. Такие лица, вернее мордочки бывают у воспитанных в неволе лесных зверьков, которые в домашних условиях не могут обрести уверенности кошки или собаки, однако которым в родном лесу ещё хуже. Но как раз в этом и состоит их нераздумная духовность…”

Попутчик, Феликс Забродский, не графоман, а профессиональный писатель. И писатель неплохой, как можно судить хотя бы по только что приведенному описанию спутника. Он преуспевает: живет в центре Москвы в известном доме, где находится ресторан “Армения”, у него есть жена, дача и красивая мебель “вплоть до белого рояля, на котором упражняется его малолетняя дочь”. Все это добро он заработал на поприще сатиры и юмора; он говорит сам о себе:

“…автор многочисленных эстрадных скетчей, ревю, фельетонов, сценариев, телекомедий и театральных водевилей. Нет нужды говорить о том, что он любим публикой и обласкан начальством”.

Впрочем, этого автора зовут Владимир Забродский – а Феликс Забродский, когда он не прикрывается псевдонимом, человек серьезный и широко образованный. В его роскошной квартире на полках стоят “…и Библия, и Каббала, есть зарубежная и русская классика, есть философ Шестов, есть Розанов и такие книги, как том французского психолога прошлого века Тена, французский же публицист и историк Алексис Токвиль, русский историк Татищев, немецкий психолог и философ-идеалист Вильгельм Бунд…”. Забродский умен, в меру самокритичен (“мои поступки мне лично чаще не нравятся, чем нравятся”), но главное – абсолютно циничен:

“А как же, спросите вы, с такими книгами в библиотеке и такими интересами работать в области советской сатиры и юмора? Отвечу по-китайски: кУсать хОцаца”.

Рассказ в “Попутчиках” ведет Забродский, и у читателя может возникнуть соблазн не различить Феликса Забродского и Фридриха Горенштейна – тем более, что несколько мелких юмористических зарисовок Горенштейна были когда-то опубликованы на шестнадцатой полосе “Литературной газеты” за подписью Феликса Прилуцкого – так назвала его мать, пытаясь укрыть своей девичьей фамилией сына врага народа от бдительного ока органов. Совпадают и кое-какие другие детали: родным городом Забродский считает Бердичев, хотя прожил там “всего четыре года, не в детстве даже, а в ранней юности”, а в молодости он, как и Горенштейн, “бегал с одного стройобъекта на другой” по пескам киевского предместья Дарницы. Горенштейн, со своей стороны, подписался бы, наверное, под многими высказываниями Забродского, например, таким:

“…я вообще детали и подробности в человеке люблю больше, чем самого человека в целом. Потому что, как мне кажется, детали в человеке Божьи, а общая конструкция дьявольская”.

Но, конечно, автора “Попутчиков” Горенштейна нельзя отождествить с рассказчиком Забродским. Дело обстоит сложнее: по сути, автор перевоплощается в особый персонаж – рассказчика, выполняющего предназначенную ему в романе роль. И роль эта – не говорить, а слушать.

***

Необходимость совместного творчества Рассказчика и Слушателя для создания литературного произведения – стержневая идея конструкции романа. Мысль не новая; но в “Попутчиках” обычное представление об иерархии писателя и читателя – Писатель рассказывает, Читатель слушает – оказывается перевернутым. Согласно Горенштейну, творец – как раз Слушатель: именно он придает услышанному от Рассказчика смысл и форму, только благодаря которой рассказ и можно сохранить. Но важен и Рассказчик: он должен, не боясь, открыть Слушателю свою душу, и не просто открыть – отдать. Не всякий Рассказчик готов на это, и не каждый Слушатель заслуживает откровенности. Зато, согласившись, Рассказчик получает шанс заглянуть в самого себя:

“Люди разделены и человек безлик, когда у него нет Слушателя. И всегда Слушатель должен объяснить Рассказчику, кто он есть в самом деле и чем он отличается от других”.

Кто это говорит: Слушатель Забродский о Рассказчике Олексе Чубинце, или автор романа Горенштейн, который слышит рассказ самого Забродского? Неизвестно, да и не так существенно: все трое, Горенштейн, Забродский и Чубинец уже вовлечены во взаимное перевоплощение:

“Где кончается душа Рассказчика и начинается душа Слушателя? В живом творении, в живом творчестве стучит единое сердце и трепещет единая душа. Потому я не буду в угоду литературным правдолюбцам отделять себя от человека, который ещё недавно, ещё на участке между Ставищем и Богуйками путал Гоголя с Достоевским. Кто важней – добытчик алмаза или ювелир, огранщик?”.

При этом Слушатель – не Мефистофель, легко выманивающий у Фауста душу за посул вечной молодости и счастья, он – труженик, не щадящий себя. Ему нужно понять Рассказчика и воссоздать его жизнь, чтобы, в свою очередь, стать Рассказчиком самому:

“Пока я слушаю Чубинца, то сам умираю, и Чубинец, как оборотень, высасывает мою материальную кровь для оживления тени своей, которой он был для меня, пока я не стал его слушать. Однако, тень эта имеет свои разветвления и перекачивает кровь мою ещё далее, оживляет другие, ещё более далёкие от меня тени, находившиеся в полной мгле, тени, которые, расходясь пучками во времени и пространстве, обретают контуры причудливого растения, соединяя живых с покойниками. Тени теней. Постоянный обмен Слушателя, Рассказчика и Персонажа телами, лицами и голосами”.

Так выглядит процесс литературного творчества по мнению Забродского (или все-таки Горенштейна?). Страшновато, и как-то уж слишком физиологично. Приходится по этому поводу объясняться специально:

“А где же, вы спросите, святость творчества, где его Божественность? Не ищите в творчестве святости. Силы, которые воспроизводят бытие из небытия или имитируют такое воспроизводство от святости, исчезают. Не в творчестве святость, а в любви к уже сотворенному, в бесплотной, я бы даже сказал, бездарной любви”.

Постоянный обмен голосами между Автором, Слушателем, Рассказчиком и Персонажем вызывает и чисто технические трудности:

“…обнаруживается странная ревность, его, автора, к собственным персонажам, которые могут оттеснить автора и сказать публике вовсе не то, чего он, автор, желал бы. Например, я, Забродский, всё время ловлю себя на желании поправить, перебить или даже заговорить вместо Александра Чубинца”.

Тщательно выстроенную хореографию романа создает взаимодействие сразу нескольких пар Рассказчиков и Слушателей, меняющих амплуа при переходе из пары в пару. В паре Горенштейн-Забродский рассказчик – Забродский, а слушатель – Горенштейн. В то же время Забродский – слушатель по отношению к Чубинцу. Но и Олекса Чубинец тоже не просто поставщик материала для творца-слушателя, он сам творец: пусть неудачный, но драматург! Однако в этом сложном балете Автора, Рассказчика и Слушателя полная гармония достижима лишь при участии еще одного действующего лица – Читателя. Только он может замкнуть магическое кольцо своим прямым контактом с Автором, и тогда общая кровеносная система романа заработает в полной мере. Поэтому с первых же страниц читатель втягивается в систему художественных образов как один из ее основных, хотя и невидимых элементов. Благодаря мастерству писателя, просто читать роман “Попутчики” нельзя – в нем надо жить наравне с остальными персонажами.

***

Если жизнь главного героя Александра Чубинца описана детально, то другие персонажи, окружающие его, показаны двумя-тремя выразительными штрихами. О родном отце, например, у Олеся осталось только такое воспоминание:

“Бил меня батька до трёх вёдер. Это значит, первый раз сознание потерял – он на меня ведро воды. Второй раз сознание потерял – опять ведро воды. Так до трёх раз”.

А спас Олексу в Голодомор его однофамилец Григорий Чубинец, бывший красноармеец-инвалид, которого жизнь научила бороться до конца и с жертвами не считаться:

“У нас в гражданскую было правило: половина погибает, половина побеждает. Первая половина на колючую проволоку ложится, а вторая по их телам Перекоп берёт. Вот и сейчас, в борьбе с голодом одна половина народа должна жертвовать собой ради другой половины, чтоб всем не погибнуть”.

Вот где, оказывается, истоки жестокой блатной поговорки: “Ты умри сегодня, а я завтра”. Григорий не видит другого спасения, кроме как убивать ослабевших от голода и перерабатывать их жареное мясо в котлеты с чесноком для продажи и собственного потребления. Кормит он ими и ничего не подозревающего мальчика-калеку – до тех пор, пока не подходит очередь и Олексе ложиться на проволоку. Но подросток отбился и убежал, а Григорий не выдержал – удавился на ветке старого дуба: до настоящего безжалостного урки вчерашнему крестьянину было все еще далеко.

В городе же юноша, мечтающий теперь о славе драматурга – в юности кошмары прежней жизни забываются быстро, – попадает под влияние сразу двух совершенно различных наставников: заведующего читальным залом городской библиотеки старичка Салтыкова и преподавателя пединститута Цаля Абрамовича Биска. Старичок Салтыков, впервые познакомивший Сашу с русской классической литературой, – убежденный противник “тирании иудо-коммунистического интернационала“, а Цаль Абрамович, проповедник пролетарской драматургии – Киршона, например, – прямо-таки олицетворяет для него этот самый интернационал. И конечно, Салтыков с радостью встретил немцев и пошел служить в городскую управу: как он надеялся, “…русским людям, русскому народу предстоит с помощью Европы связать прерванную иудо-большевизмом связь времён”. Биску же, по счастью, удалось в последний момент эвакуироваться вместе с женой, над которой любила подсмеиваться супруга Салтыкова Марья Николаевна, изображавшая, как “жена Цаля Абрамовича, Фаня Абрамовна, зовёт мужа пить чай: “Цаль, иди кушай павидлох””.

Но самое большое впечатление на романтика Чубинца произвели три нечаянно встреченные им женщины. Первая из них, московская артистка, показалась ему неземным созданием, и даже странно было потом Саше, что “…я не просто её видел, я говорил с ней, отвечал ей, когда она что-либо меня спрашивала”. Со второй заговорить так и не пришлось, но и она запомнилась навсегда: пассажирка поезда дальнего следования, увиденная раз на станции, “…держа в одной руке кисть розового, крымского винограда, второй рукой ощипывала ягоды и клала их в ротик. Весь облик её соответствовал популярному романсу: золотой локон и синие, бездонные глаза…”. А третьей была сероглазая Лена из Ленинграда, на свидание с которой судьба отвела “не более пяти минут” – а дальше полицай отогнал Чубинца от проволоки, и Лена навсегда осталась по ту сторону, среди других евреев, обреченных на смерть. Шла осень сорок первого года, первая осень немецкой оккупации.

***

О жизни под немцами историки предпочитают писать глухо даже сейчас: анкеты со зловещей графой “находились ли на оккупированной территории” давно исчезли из обращения, но страх, вызываемый когда-то этим вопросом, остался в подсознании. Миллионы людей долгие месяцы вынуждены были подчиняться гитлеровским порядкам: как они жили в это время? Раньше школьный учебник истории рассказывал все больше о борьбе великого советского народа с немецко-фашистскими захватчиками. Теперь каждое из государств постсоветского пространства пытается утвердить собственную историю войны: Россия свою, наиболее близкую к бывшей советской; Украина свою – о вооруженном сопротивлении бандеровцев и немцам, и Советам; Латвия свою – о доблестных латышских дивизиях СС, защищавших на фронте независимость родины; Беларусь – свою, о геройских подвигах партизан. Есть от чего запутаться двенадцатилетней пофигистке.

В “Попутчиках” история войны и послевоенного времени тоже своя, но не подогнанная к нуждам текущей идеологии, а максимально честная: она пропущена через восприятие персонажей романа, а всякая фальшь в художественном произведении всегда заметнее, чем в тексте учебника. Олекса Чубинец может ошибаться, но в намеренном обмане или в излишней фантазии его не заподозришь: он рассказывает лишь о том, что видел сам.

В Чубинцах, родном селе Олексы, немцев поначалу приняли радостно, но когда выяснилось, что колхозы не разгоняют, а только слегка реорганизуют, отношение к новой власти изменилось. Вскоре стало ясно также, что договориться с немецким надсмотрщиком не получится: “Там, где советский уполномоченный ещё предварительный выговор делает, он уже бьёт”. Местное население немцы за людей не считали:

“Я позднее ещё более убедился и на своей шкуре и на чужой: любой немец при желании мог кого угодно из населения за что угодно ударить, покалечить, убить, и ему ничего за это не было. И пожаловаться некому”.

Но сопротивления не было, разве что Олекса с приятелем Ванькой неудачно попытались стащить продуктовые посылки с немецкого армейского грузовика. Олекса, хоть и хромой, как-то сумел убежать, а Ванька получил удар по голове и еле уполз. В селе Чубинцы о партизанах и о подъеме всенародной борьбы с оккупантами не слыхали – да и бороться бы пришлось за то лишь, чтобы поскорее попасть из огня да в полымя.

Так было в деревне; но в городе, по мнению Олексы, “…всё-таки вражда между немцами и украинцами не чувствовалась так, как в селе. Работало кино, где шли немецкие и заграничные фильмы и куда ходили как немцы, так и горожане. Театр всегда был переполнен, особенно когда шли оперетты”. Для автора пьесы “Рубль двадцать” театральная жизнь, конечно, важней всего – и о культурной политике гитлеровцев Чубинец рассказывает в подробностях. Политика эта, собственно говоря, не отличалась от знакомой советской установки: содержание искусства должно быть идеологически выдержанным, а для этого искусство надо строго контролировать. Самодеятельность, пусть даже верноподданническая, вредна, поскольку может привести к непредвиденным проколам.

Вот, например, едва лишь бургомистр города пан Панченко поддержал стихийно возникший музыкально-драматический кружок польских украинцев, как они запели под аккордеон:

“…Музыка пана Ящука, слова пана Сашинского: “А пан Сталин и пан Гитлер Польщу полонылы…”

Пан Панченко рассчитывал их в немецких госпиталях использовать, для развлечения раненых, а они подобные песни поют. Ну какой уважающий себя начальник районного отделения гестапо или начальник районного отделения НКВД позволит петь такие песни, даже тайно?”

Пришлось гестаповцу герру Ламме кружок разогнать, а панов Ящука и Сташинского отправить в лагерь – “правда, не концентрационный, а трудовой”.

Театральный репертуар пан Панченко определял лично, а у него был свой любимый драматург – местный учитель, – и лирическая трагедия “Рубль двадцать” не прошла бы контроль бургомистра. Поэтому ведущий актер театра Леонид Павлович Семенов и Саша Чубинец улучили момент и через голову бургомистра представили пьесу самому гебитскомиссару, когда он посетил театр – этот высокий чин немного понимал по-русски. Рассказывая о безнадежной любви калеки к недоступной красавице, Саша очень волновался, лицо гебитскомиссара перед ним множилось, двоилось и троилось, он чуть не разрыдался, но вдруг услыхал здоровый немецкий смех:

“– Хромой, – трясясь от смеха, говорило множество ртов, – любит красивая фрау… Яволь… это русский юмор… Это унтергальтунг… Хромой на сцене должен танцен… Это очень комише драма…”

Но, несмотря на поддержку любящего посмеяться большого начальства, репетиции пьесы не увенчались премьерой – при первой возможности завистливый пан Панченко их запретил. А драматурга назначили “добровольцем” на работу в Германию, поскольку в военное время должны работать и инвалиды. Немцам же стало тогда не до культурной политики – линия фронта уже двигалась на запад.

А в первый период оккупации появлялись даже надежды на начало новой жизни. Украинцы поверили, что под защитой немецких штыков им удастся основать национальное государство. Ту же иллюзию питали и белорусы. И тех, и других, правда, немцы вскоре арестовали и загнали в лагеря – им требовались не союзники, а подчиненные. Но в России, например, под эгидой немецкого войскового командования целый округ с центром в селе Локоть Орловской области и населением более полумиллиона почти два года был полностью самоуправляемым: работали предприятия, школы, больницы… Оставленные бежавшей армией на произвол пришельцев, люди в массе своей продолжали жить и под немцами – трудно, голодно, но жить.

Кроме тех, у кого право на жизнь отобрали с самого начала.

***

Одной из причин, способствовавших успеху Холокоста на Украине, иногда называют особую интенсивность украинского антисемитизма, подтверждаемую долгой историей еврейских погромов – от Хмельницкого до Петлюры (хотя Прибалтика, например, где погромов никогда ранее не было, воспользовавшись Холокостом, очистилась от своих евреев намного тщательнее, чем Украина). Но даже циник Феликс Забродский, чья историческая родина – город Бердичев, не обвиняет в случившемся всех подряд украинцев:

“…я между словом украинец и словом антисемит чёрточки не ставлю, даже если просто украинцы среди украинцев-антисемитов составляют абсолютное меньшинство. В конце концов время идёт, и соотношение может измениться. Или уменьшится число антисемитов, под влиянием прогресса, или евреи в Бердичеве станут музейной редкостью”.

Не антисемит и Олекса Чубинец: еще до войны ему одинаково приятно было лакомиться и малиновым вареньем Марьи Николаевны Салтыковой, и фаршированной рыбой Фани Абрамовны Биск. Сердце его переворачивается от жалости и любви к сероглазой Лене, нежной красавице за колючей проволокой, которой суждено погибнуть – а Олекса может лишь отдать ей кусок хлеба, припасенный для себя. Избитый за это полицаем, он возвращается в деревню, и напарник Ванька спрашивает его по дороге:

“– Зачем ты евреев жалеешь? Мы на них трудились, пока они в городах жили.

– Я не евреев жалею, – отвечаю, – я людей жалею.

– А мне людей не жалко, – говорит Ванька, – мне детей жалко, которые за проволокой”.

А вот полицаю Дубку, бывшему секретарю комсомольской организации, никого из евреев не жалко – они получили заслуженную кару:

“Не всё же им жареных петушков жевать. Когда мы в коллективизацию умирали, они в городе пайки получали”.

Тема созвучия Холокоста и Голодомора возникает в “Попутчиках” ненавязчиво, исподволь, но на первых же страницах: глядя в окно отходящего от Киева поезда на песчаные холмы, пересеченные оврагами, Забродский замечает: “…здесь множество естественных могил, облегчающих технологию массовых расстрелов и захоронений”. Ассоциация с расстрелами в Бабьем Яре неминуема; но массовые похороны на Украине начались еще до войны, в коллективизацию. Немцы убивали евреев только за то, что они были евреи; партия большевиков заставила крестьян умирать от голода только за то, по существу, что они были крестьяне. В Холокосте погибли не менее полутора миллионов ни в чем не повинных украинских евреев; потери от Голодомора на Украине, по различным оценкам, – от трех до шести миллионов смертей. Масштабы этих трагедий делают сегодняшний спор о том, признавать ли Голодомор геноцидом украинцев – как Холокост признан геноцидом евреев, – воистину кощунственным: ведь за прошедшие десятилетия оба народа еще не успели даже оплакать своих мертвых.

Прямого сопоставления Холокоста и Голодомора в романе нет, но есть страшная общая деталь – жареное человеческое мясо. Сослуживец Саши Чубинца актер Пастернаков рассказывает ему о сожжении немцами – живьем – сотен евреев в Одессе, а он не может избавиться от своих наваждений:

“– Пастернаков мне про запах палёной человечины рассказывает, – продолжал Чубинец, – а я жареную человечину времён коллективизации вспоминаю. Немцы, правда, пока ещё человечину не ели. Вот если б Гитлер окончательно мир покорил, может, начали бы жрать”.

Это – о сходстве преступлений двух режимов; но Чубинец понимает и их различие:

“Немцы-гитлеровцы ведь были расисты. Мы знаем, как они издевались над другими народами, как они истребляли другие народы, но им было непонятно, как это можно было издеваться над собственными народом и так его истреблять”.

Жизни евреев и украинцев, живущих на одной земле, в первой половине двадцатого века были исковерканы двумя разновидностями тоталитаризма – но было ли это неизбежно и предопределено? Чубинец по необразованности далеко назад заглянуть не может, но его “двойник” Забродский позволяет себе фантазировать о возможных вариантах истории Украины. Например, о несбывшемся прочном объединении не с Россией, а с Польшей:

“Ведь существует протестантско-католическая Германия, почему же не могла существовать западнославянская православно-католическая Украино-Польша? Может быть, такое обширное европейское государство было бы выгодно и России. Может быть, Россия, находясь далеко на востоке, за спиной Украино-Польши сумела бы отсидеться вне зоны духовного и материального германского напора, может, спаслась бы она от своей кровавой судьбы”.

На самом деле, скорбно отмечает Забродский, получилось совсем по-другому:

“…как поступал Богдан Хмельницкий, присоединивший Украину к России? За два года, 1648-1649, бандами Хмельницкого было с жестокостью убито более шестисот тысяч евреев: женщин, стариков, детей и грудных младенцев. Так что русско-украинская дружба скреплена еврейской кровью”.

И все же Украина позволила возникнуть “призрачному городу Бердичеву, вражескому городу на собственной территории”. Призрачный он потому, что это город “…рассеянный по стране и по миру, город, жителями которого являются даже люди, нога которых не касалась бердичевских улиц: московский профессор, нью-йоркский адвокат, парижский художник”, город – символическая столица российского еврейства, даже если сейчас евреев в Бердичеве совсем немного. Впрочем, по наблюдениям Забродского, “…в Бердичеве все украинцы говорят по-русски с еврейским акцентом”.

Писатель Горенштейн написал о еврейском Бердичеве свою самую любимую пьесу “Бердичев”; в романе же “Попутчики” с любовью описан и Бердичев православно-украинский. Это и ряд “…стройных елей вдоль дороги, не уступающих по красоте кремлёвским”; и бердичевское православное кладбище, “сад, полный ароматoв и птичьего пения”; и былая гордость горожан “…ныне покойная, знаменитая бердичевская водонапорная башня, сложенная из серого, старинного кирпича”. И, наконец, в Бердичеве можно отведать лучшего в мире украинского сала, засоленного его жительницей, старой Гуменючкой, ведущей род из самого Тульчина, а уж тамошнее сало – лучшее на всей Украине. Но о сале у Горенштейна-Забродского разговор особый:

“Если когда-нибудь состоится международный конгресс по солению сала, а такой конгресс был бы гораздо полезней глупой и подлой болтовни нынешних многочисленных международных конгрессов, если б такой конгресс в поумневшем мире состоялся, то его следовало бы проводить не в Женеве, не в Париже, а в Тульчине, Винницкой области. И, конечно же, делегатом от демократической Украины на этом конгрессе должна бы была быть Гуменючка. Я её помню, лицо с красными щёчками, доброе и туповатое, а руки умные. Попробуйте сала, созданного этими руками, и вам в хмельном приступе благодарности захочется эти сухие руки старой украинки поцеловать, как хочется иногда поцеловать руки Толстого или Гоголя, читая наиболее удачные страницы, ими созданные”.

Новая “демократическая Украина” не расслышала этот гимн старинному украинскому наследию. Она сначала посмертно присвоила звание Героя Украины Роману Шухевичу, одному из руководителей батальона “Нахтигаль”, обвиняемого в убийствах евреев во Львове и на Винничине в период медового месяца дружбы украинцев и нацистов, а потом отменила награждение. Время осознания сходства обеих катастроф – Голодомора и Холокоста – для потомков их жертв еще не наступило.

***

В романе “Попутчики” можно найти многие мотивы, когда-либо звучавшие в творчестве Фридриха Горенштейна, в том числе и самый главный из них – сложность и трагичность человеческого характера. Но если трагизм судьбы, скажем, Гоши Цвибышева из “Места” обусловлен не столько внешними условиями его жизни, сколько внутренней червоточиной, беды Александра Чубинца, казалось бы, зависят лишь от обстоятельств, в которые он поставлен. Он не виноват в том, что он калека, что он бездарный драматург, что не умеет по-настоящему любить женщину, что все, кто хочет, помыкают им, – словом, он жертва в чистом виде. И все же девочка-пофигистка завершает свой интернетовский комментарий признанием: “И как то не жалко его. Не знаю почему…”.

Девочке еще предстоит прочесть роман “Псалом” и узнать, что беззащитность в мире Горенштейна – тоже вина, и не только перед Господом, но и перед людьми: беззащитный человек – обуза для того, кто возьмется его пожалеть. На последних страницах “Попутчиков” Забродский, побежав за такси, ищет потерявшегося Чубинца в утренней суете привокзальной площади города Здолбунова и, не найдя, чувствует примерно то же, что и пофигистка: горечь расставания со своим Рассказчиком, но и облегчение:

“Мне было горько, потому что я знал: я ищу человека, который мне уже не нужен. Он отдал мне всё, что имел, а его облик лишь будет мне мешать пользоваться этим. Вот от чего мне было горько, я не хотел выглядеть сам перед собой негодяем, выгнавшим использованного и ненужного человека”.

В здолбуновской гостинице Забродский надеется оправдаться перед самим собой, использовав ночной рассказ попутчика в творчестве – настоящем, а не в привычной сатирико-водевильной халтуре, приносящей гарантированный достаток. Он знает, как важно для таланта быть свободным: “Хочется сорваться с цепи и убежать куда-нибудь в лес, под прицел волчьих глаз, чтоб хотя бы умереть с раскавыченным сердцем и раскавыченной душой”. Но он понимает также, что ему, советскому писателю, сорваться с цепи не удастся, да и поздно – жизнь почти на исходе:

“…днём я весел и остроумен, но ночами мне спится плохо, нервы мои наэлектризованы, разнообразные болезни со всех сторон осадили меня, интеллигентного мещанина, и может быть даже я скоро умру. Может быть, трёхтомник в издательстве “Искусство” выйдет уж после моей смерти”.

Печальную, однако, перспективу видит для себя процветающий писатель Забродский. А неудачник Чубинец, подводя итоги жизни, намного более оптимистичен:

“Я рассказываю о своей жизни, и вы наверно думаете: как черна эта жизнь, как ужасна. Да, черна, да, ужасна, однако не настолько, как вам это кажется. Потому, что лучшее, что в моей жизни было, я рассказал только себе”.

Олекса Чубинец, хромой, старый, раздавленный своей участью, сохраняет главное – душу человеческую, и даже может поделиться ею с благополучным Забродским. Так разрешается противостояние двух характеров, диаметрально противоположных и все же единых. Характеры придуманы писателем Горенштейном, но читатель не замечает этого, настолько они реальны. Вообще, ни малейшего сомнения в правдивости всего происходящего в романе не возникает: герои, а вместе с ними и читатель, живут независимой от автора жизнью. Мастерство писателя создает эффект гармонии, соединяющей в одно целое судьбы людей, отвлеченные рассуждения, экскурсы в историю, пейзажи, сцены любви и смерти: именно уровень гармонии выделяет роман “Попутчики” среди всего, написанного Горенштейном.

Фридрих Горенштейн – писатель большой и сложный, и к тому же – многоплановый. Верно судить о нем по какой-то одной книге невозможно, даже по большим романам “Место” и “Псалом”. Но если когда-нибудь, как это ни маловероятно звучит сегодня, придется отбирать, что “из Горенштейна” включить в школьную хрестоматию “Русская классическая литература ХХ века”, издание с заведомо ограниченным объемом, первым кандидатом будут названы “Попутчики”. А “из Толстого” – “Хаджи-Мурат”.

Григорий Никифорович


[1] Глава из книги “Открытие Горенштейна” – М., “Время”, 2013.

LEAVE A REPLY

Please enter your comment!
Please enter your name here